— Во дает! — дед с удивлением глянул на меня, — Петрович, слышал? Как думаешь — Цыцуру уговорим?

— Цыцура тоже за буслов переживает. Думаю — уговорим! Дело хорошее! Таких хреновин установи через десять столбов на одиннадцатый — и остальные будут в безопасности. А рогульки эти — пф-ф-ф, это ж как два пальца об асфальт. Там работы на пять минут для толкового сварщика.

— Это что — не зря мы тебя с собой взяли, получается, а? Не такой ты и ёлупень? Могёшь! — усмехнулся дед, и мне на душе стало очень-очень тепло.

Глава 6, в которой ведутся странные и многообещающие разговоры

В Дубровице действовал литературный клуб. Они собирались в библиотеке имени Крупской, читали вроде как стихи и делали вроде как разборы произведений. Кое-кто из сих насквозь творческих личностей даже публиковался порой в нашем "Маяке" на литературной страничке. Я не особый специалист в плане поэзии и литературы, зарифмовать могу разве что слова "попа" и "жопа", но если "литературка" шла в публикацию в те дни, когда дежурил по редакции я... Это было больно.

И вот меня пригласили на заседание клуба. "Каллиопа" — вот как он назывался. Наверное, хотели заметку про себя, красивых. По-другому это приглашение расценить я не мог, так как стихов не писал, а мои байки — это всего лишь байки, но никак не литература. Патронкин — председатель этого сообщества по интересам — вел заседания, предоставляя слово каждому. Бойкие пожилые дамы и стремные моложавые товарищи с немытыми волосами декламировали свои шедевры, остальные перешептывались меж собой о том, какое же это убожество, а вслух произносили хвалебные речи и хлопали в ладоши.

— Браво! Талант! Замечательно!

А потом сами точно так же выходили, декламировали и деланно смущались под фальшивые аплодисменты:

— Право, не стоит... Это не я, это вселенная транслирует откровения через мой совершенный разум, мою тонко чувствующую душу... — и начинали скромно кланяться и улыбаться.

Я никогда не понимал — у них правда настолько болезненная ситуация с самооценкой? Кажется — чего уж проще? Берешь стихи, которые тебе нравятся, например — Блока. Или там — Есенина. И сравниваешь со своими стихами. И думаешь — похоже или не похоже? Ну да, поэзия — дело тонкое, индивидуальное, каждый пишет по-своему... Но тут как и с художниками. Умеешь ли ты красиво рисовать лошадку? Я — нет, так я и в художники не лезу. В поэты, кстати, тоже. Хотя размер подобрать смогу, и "попа-жопа", как говорил выше, срифмую.

— ... мои душевные страдания

Она не может оценить

Души печальные метания

Она не хочет утолить! — закончил очередной поэт, тряхнул сальной челкой и сорвал овацию.

Я скрипнул зубами. Тетенька — кажется, заместитель Патронкина — вдруг придвинулась ко мне чуть ближе и спросила громким шепотом:

— Герман Белозор? Это ведь вы?

— Ну, я...

— Скажите, а кто вам правит тексты?

— Что, простите?

— Ну, тексты — кто их вам редактирует? Вижу же, что ваши очерки написаны просто отлично!

Она вогнала этим меня в ступор. Вот сейчас мне злиться или гордиться? С одной стороны — говорит, что написаны отлично. С другой — выражает прямое сомнение в моей способности писать хорошо. Кто-то типа может поправить мои тексты так, чтобы было "отлично", а я сам так написать — не могу?

— Корректоры запятые ставят, — буркнул я как можно более вежливо.

— То есть вы — сам? — сделала круглые глаза тетенька, — Да ну! Ну, признайтесь же — Светлова вам правит? Или кто-то из области? Я, например, не стесняюсь — мы с Валерием Геннадьевичем очень много работаем над моими стихами...

Валерий Геннадьевич — это Патронкин. На кой черт ему это надо? Не понял я еще, что это за человек, и не понял — стоит ли вообще понимать? Может тоже — организовал эту странную тусовку, чтоб самолюбие потешить? Хотя рассказы я его читал — довольно неплохие зарисовки в стиле соцреализма.

Сделав пару фоток тетенек в пафосных позах, несколько общих видов зала со зрителями, у которых были фальшивые одухотворенные лица, я стал страдать дальше, сидя на своем месте.

Под занавес один дедок прерывающимся голосом исполнил акапелла романсы собственного сочинения. Кажется, теперь больно было не только мне. Прятали лица работники библиотеки, закатывали глаза бабушки-поэтессы, даже Патронкин, болезненно морщась, тер виски.

Наконец дедуля допел и закашлялся. Кашель утонул в громе аплодисментов. Кажется, ему хлопали потому, что он всё-таки закончил. Народ потянулся на выход, я слегка задержался, пропуская вперед женщин, стариков и инвалидов, и потому Патронкин смог меня перехватить.

— Гера! Вы торопитесь?

— Тороплюсь. В "Юбилейный".

— А, ну тогда я с вами пройдусь, ладно?

Тут было недалеко, и мы некоторое время шли по скверику молча. Наглые голуби сновали туда-сюда по дорожке, и не думая пугаться и взлетать. Я едва не наступил на одного из них, и, тихо выругавшись, просто отпихнул обленившуюся птицу в сторону. С деревьев капало: дождь прошел совсем недавно, и покрытые побелкой стволы все еще имели на себе пятна сырости, а в выемках тротуарного асфальта блестела вода.

— Так что вы скажете? — спросил Патронкин.

— Погода хреновая, — безразлично пожал плечами я.

— Ну же, Гера! Вы же знаете, о чем я спрашиваю!

— А-а-а-а! Тогда могу сказать одно — вы героический человек. Понятия не имею, зачем тянете на себе всю эту богадельню...

— Категорично... — остановился он, — Достаточно резкое высказывание, вы не находите? Литературная жизнь в нашем городе...

— Литературная жизнь в нашем городе похожа на ситуацию, как если б собака сдохла, а родители разрешали мальчику еще поиграть с ней некоторое время.

— Ужас какой!

— Это не я сказал, это вы!

— Но я про собаку!

— А я про литературу...

— С вами можно говорить начистоту? — спросил он.

— Понятия не имею, — ответил я, — Но я не склонен передавать свои разговоры с кем-бы то ни было третьим лицам — если вы об этом.

— Тогда — можно. Люди боятся, — сказал он, — Мы живем в таких условиях, когда каждое лишнее слово...

— Бросьте, товарищ Берия помер почти тридцать лет назад.

— Но наследники его дела остались! Они душат культуру, душат интеллигенцию... О каком уровне литературы можно говорить, когда нет свободы слова, свободы творчества!

-Ну, положим, в вашем конкретном клубе она ведь есть?

Он явно подумал, что я делаю ему комплимент и расправил плечи:

— Да! У нас свободное сообщество! Мы не ограничиваем своих членов в творчестве!

— А может, стоило бы?

— В каком смысле?

— Ну, тот дедуля с романсом в конце... Все страдали!

— Но ведь это другое!

Я чуть не рассмеялся ему в лицо. Другое! Романсы — это цветочки. С таким подходом тут скоро такое начнется, что живые позавидуют мертвым!

— Гера, но вы ведь сами... Мы ведь должны бороться за...

— Не нужно бороться за чистоту, — сказал я, — Нужно подметать. Вы вот всё пытаетесь бороться за повышение уровня советской поэзии и прозы. А лучше — пишите хорошие стихи и книжки, Валерий Геннадьевич. Всего доброго!

Странный разговор получился и бесполезный. Я-то сам тут только и делаю, что борюсь за чистоту... Надеюсь, Патронкин не обиделся.

***

Определенно — раскрашенные в яркие цвета многоэтажки меня радовали. На фоне серого неба они смотрелись просто замечательно! Не зря ведь все снаряжение полярников делают ярким. Дело тут не только в том, чтобы выделяться на снегу. Мы, люди, стали существами, которые по большей части получают информацию и эмоции благодаря зрению. Есть и другие органы чувств, но с появлением в нашей жизни письменного слова и изобразительного искусства во всем его многообразии именно визуальные образы заняли первое место.

Из 365 дней в году на солнечные приходится всего около 90 — это в среднем по Полесью. Пасмурных — 181. Остальные — переменная облачность. То есть более полугода преобладающий цвет в жизни белоруса — серый. Почему серый, а не белый — снег же? Белорусская зима — это не только и не столько снег. В первую очередь — это слякоть, изредка перемежающаяся морозными недельками в феврале и конце марта. Серость, серость, серость. Апатия, уныние, агульная млявацсь и абыякавасць да жыцця. То бишь — общая вялость и безразличие к жизни.