— Есть один дядько, он ну такой... Осведомленный. Сидел два раза за кражи, потом вроде исправился, работает при каком-то складе на ЖД, то ли кочегаром, то ли... Ну, не знаю короче. Запиши адрес...

Карандаш и блокнот мигом оказались в моих руках. Сапун продиктовал, я повазюкал грифелем по бумажке:

— А звать его как?

— Повод.

— А?

— Поводом зовут, больше ни на что не откликается. Не знаю, имя, фамилия, погоняло может... Повод — и всё. Скажешь — от Сапуна, а если не вспомнит — ну Лопатина упомяни. Они близкие в свое время были, пока Повод на кривую дорожку не встал... Он тебе обскажет что там и как нынче на обратной стороне луны.

Вот как Тимох заговорил! Обратную сторону луны вспомнил, да и вообще — манера держаться и разговор у него сильно изменились. Может Лопатин и Федерация так на него влияют, а может — получаемое высшее образование. В любом случае — после Машеньки Май это было уже второй человек, который так разительно поменялся за время моего отъезда. А времени-то прошло всего ничего! Полгода, что ли?

* * *

Отец Илья — сухонький краснолицый старичок с белой-белой длинной бородой и добрыми глазами пришел в квартиру Стариковых-Май к десяти вечера, затемно. Он аборигенов с Болота не боялся.

Он, наверное, вообще ничего не боялся — будучи священником в СССР. Рукоположили его в иерейский сан году эдак в 1947, где-то в Сибири, а в Бога он поверил летом сорок первого, во время контрудара 63-го стрелкового корпуса генерала Петровского на Жлобин и Рогачев — первой настоящей наступательной операции советских войск в годы Великой Отечественной войны.

Он рассказывал всё это и доставал из своего потрепанного саквояжа вещи церковного обихода, очень по-простому, локтем проверил температуру воды в тазу, который должен был выполнять роль купели, зажег свечи, а потом широко улыбнулся и сказал:

— Это вы — восприемник? Крещеный? Хорошо... Мама, дайте чадо на руки крестному, и станьте в сторонку. Не волнуйтесь, всё будет хорошо!

Маша передала мне Глебушку, который чмокал губами и кряхтел. Но, оказавшись у меня на руках, вдруг прижался щекой к моему бицепсу, засмотрелся на пуговичку нагрудного кармана, пригрелся и затих.

— Ну, начнем, благословясь! — перекрестился отец Илья.

И мысли про пробеги, расследования, журналистику, политику, спасение мира и прочую суету улетели далеко-далеко, впервые за два года, наверное. И это было хорошо.

Глава 17, в которой каша заваривается

Обратно я всё-таки ехал с лабухами из "Калейдоскопа". Точнее, они ехали со мной. Джазмены — они как дети: есть ведь поговорка про не зная броду не суйся в воду! А они приперлись: в Дубровицкий парк Победы, на танцплощадку. Такие веселые, пьяные, обаятельные, музыкальные и — поздним вечером!

Итог закономерен: с утра меня отыскал тот самый матерый водитель на "рафике", который, будучи богат на житейский опыт, на танцы с музыкантами не ходил. Он спросил у прохожих, где найти редакцию газеты, здраво рассудив, что там Белозора вполне могут знать. Так мы и встретились, и поехали к доктору Тихановичу, забирать лабухов. Всё-таки без навигатора, который изобретут лет через тридцать, ему было тяжело ориентироваться в наших дебрях.

Что касается многострадальных джазменов — они чинно-благородно ожидали нас в приемном покое больнички, отчасти перебинтованные и загипсованные, и обильно смазанные зеленкой. У двоих имелись вывихи, у одного — сломано ребро, у другого — пальцы на руке, и у всех — разбиты хлебальники.

— Вы бы их проинструктировали, товарищ Белозор! — посмеивался легендарный доктор. — А то ведь наденут на каждого из них деревянный макинтош и...

— ... и будет играть музыка, которую никто из них не услышит! — откликнулся я.

Доктор Тиханович только покивал, провожая взглядом ковыляющих к микроавтобусу джазистов.

— А что там за инструктаж? — спросил водила, когда мы отъехали от Дубровицы километра на три, и приближались к мосту через Днепр.

— Ну это не инструктаж, это такая присказка местная, — я наслаждался тишиной, которую прерывали только тихая матерщина и сдавленные стоны джазменов в салоне. — "Когда вечером выходишь с танцплощадки в Дубровице, то обязательно смотришь на звезды, высоко поднимая лицо к небу... Чтобы кровь из разбитого носа не заляпала ботинки! "

Мы посмеялись, а потом я предложил:

— Давай в сельпо заедем, обезбола для этих несчастных приобретем, а? Литра три — на всех. Нам до Минска еще часа четыре катиться, как раз — отоспятся.

Идею приняли на ура — не только водитель, но и весь джазовый оркестр. Хотя "ура" в их исполнении прозвучало довольно грустно. Так или иначе, если в Дубровицу из Минска мы ехали под аккомпанемент джазового джема, то в Минск из Дубровицы нашим саундтреком был пьяный и обиженный храп непонятых дремучей провинцией столичных музыкантов. Солист храпел хриплым басовитым гроулингом.

* * *

Пока я катался по Дубровицам, в корпункте мне наконец подготовили кабинет. Ну как — кабинет: каморку! По сравнению с отделом городской жизни того же "Маяка" — некое досадное недоразумение. Оказывается, Старовойтов был уверен — меня заберут в Москву, а посему и обустройством некого Белозора можно не париться. Незначительное количество бумаг и печатная машинка, которые изображали мое рабочее место, раньше мостились в кабинете наборщиц текста, женщин приличных, но очень разговорчивых.

Такие его резоны имели право на существование: с начала работы в "Комсомолке" я шатался "по горам, по долам", как говорила моя бабушка. В Афганистане, Апсаре, Москве... Я забегал в корпункт чаще просто отметиться и получить список заданий. Изредка, набрав " в полях" материала — садился на день или два за печатную машинку и писал заметки-статьи-очерки запоем, выбрасывая в мусорку карандашные заметки и меняя в диктофоне кассетки с записями. Ну такой вот стиль журналистской работы у меня: запойный и шебутной.

Тут же в основном водились корреспонденты, которые раз в день выбираются на задание, а потом полдня в спокойном режиме, не торопясь, каллиграфическим почерком на листах писчей бумаги делают одну или две заметки на пятьдесят или сто строчек, или триста пятьдесят-четыреста — за неделю. Тут такой рабочий ритм был в порядке вещей.

А, да! Сто строчек — это примерно одна страница А4 сакральным мистическим шрифтом Times New Roman 14. Норма строчек в месяц — 2000-2500 (зависит от издания), чтобы жить прилично и намазывать на хлеб с маслом еще и чувство собственного достоинства — меньше трех — трех с половиной тысяч лучше не делать. Это в районках, в республиканских и союзных изданиях строчка ценилась подороже, понятное дело.

Я так жить разучился еще в будущем. Работа в Москве на новостном портале — это означало потогонную фабрику по производству оригинальных текстов на актуальные темы в режиме нон-стоп! Какие строчки? Еще в местном, позднесоветском "Маяке" я перся от их вальяжного ритма, думал — в "Комсомолке" будет по-другому, ан нет! Не привыкли тут скакать на нашем брате-журналисте. Хочешь фотокора — бери с собой фотокора, он отснимет, проявит и отвечать за качество фото будет. Хочешь не уметь на машинке печатать -пожалста, вон наборщицы сидят! Посмотрел бы я на писаку из третьего десятилетия двацать первого века, который отказался бы, побывав на мероприятии, принести оттуда фоточки и короткий видосик, сославшись на то, что он-де "пишет"... А отснимешь коряво — специалисты с верстки еще и сквозь зубы смотреть будут, мол вот дурында, такая техника в руках, а кадр поймать не может, криворукий. На профессиональных фотографах это, кстати, не работало: попробуйте заставить матерого папарацци статью написать? Фигушки! Стрелочка не поворачивается!

Потому и охреневали местные начальники и коллеги по перу от моего стиля суетолога-многостаночника. Потому и решил Старовойтов в итоге предоставить полноценное... Ладно — неполноценное рабочее место, дабы я своим лихим и придурковатым видом не смущал весь корпункт, и мои постоянные приходы и уходы не деморализовывали коллектив. Посему — каморка, в которой раньше стояли шкафы с газетными подшивками аж с 1944 года, была освобождена, шкафы — отправились к такой-то матери, ибо давно были на списание, а подшивки тонким слоем размазали по всему корпункту — по свободным полочкам и ящикам.